«…Хочу поставить Горького. Ты посмотри сначала на своих артистов. Кому это нужно? На кого ты ставишь? Это очень важно. Как правило, идея рождается от людей, от твоих друзей, от артистов, от коллег, а не только из собственных амбиций».
В Калининграде своими мыслями поделился основатель жанра саундрама Владимир Панков.
Саундрама появилась в 2003 году после экспериментальной постановки «Красной нитью». В 2005-м Владимир Панков создал коллектив единомышленников — студию SounDrama, которая за 10 лет прошла путь от андеграунда до признанных театральных площадок. В 2014 году спектакль «Война» открывал Эдинбургский театральный фестиваль, в 2015 году Владимир Панков получил «Золотую маску» за «Машину» в Гоголь-центре.
Разговор в Калининграде начинается с какой-то случайной реплики — Владимир Панков откликается на нее монологом о звуках, которые нас окружают:
— Каждый человек — это антенна, это струна, музыкальный инструмент, который из себя извлекает очень много разных звуков, эмоций и чувств. Чувства — это тоже звук, эмоции — звук. Движение — тоже звук. Эмоции и чувства очень важны для меня в театре. Не знаю, может, это просто с возрастом связано, но сейчас все больше и больше поражаешься, когда выходишь на улицу. И тебе хочется все замедлить: тут трамвай проехал, тут кто-то чихнул, тут кто-то закурил, тут кто-то матом ругнулся. Это все — театр, безумная партитура. Нам кажется, что это хаос, но нет — это очень четко организованная полифония звука.
Так начинается погружение в музыкальную Вселенную Владимира Панкова. Он — не просто режиссер или директор театра, вместе со своими единомышленниками он создает спектакли, репетирует, а потом сам выходит на сцену, чтобы исполнить небольшую роль или сыграть на каком-нибудь музыкальном инструменте.
— Вас постоянно спрашивают о том, что такое «саундрама». Этот художественный метод имеет свои ключевые слова?
— В принципе уже можно говорить о каком-то методе, но это слово немножко пафосное. Я бы сказал, у нас свой язык. Вот когда у нас будет своя школа, свой театр, тогда можно говорить о методе. За 10 с лишним лет у театра появился свой язык, свой почерк, своя индивидуальность — и каждый это замечает. Из проекта в проект, из спектакля в спектакль звучат лейтмотивы — и вроде кажется, что это повтор, но нет, ничего подобного, все развивается дальше. Саундрама от андеграундных площадок, таких как Театр.Doc, проделала огромный путь до репертуарного театра. И везде, даже в антрепризе, наш язык работает. Мне самому было интересно, как это будет, поскольку мы знаем, что такое антреприза и какую оскомину она набила. Хотя в принципе все в театре – антреприза, так что это хорошее слово. Но в антрепризе зритель перекормлен театром как способом развлечения — и будет ли он здесь понимать наш язык? Но нет, все работает – и зритель все понимает.
— Как вы работаете с материалом? Собираете идеи во внешнем мире или импровизируете и экспериментируете?
— Здесь не бывает чего-то однозначного, это и импровизация, в том числе. Материал иногда ищется не только как… твои амбиции: хочу поставить Горького. Ты посмотри сначала на своих артистов. Кому это нужно? На кого ты ставишь? Это очень важно. Как правило, идея рождается от людей, от твоих друзей, от артистов, от коллег, а не только из собственных амбиций. Режиссура — это способность разглядеть талант в других. Я когда-то задал себе этот вопрос — и с годами все больше и больше убеждаюсь, что не ты главный, не ты пуп земли, диктатор и Карабас-Барабас, а люди вокруг тебя. Они, как антенна, транслируют тебе — а что бы хотелось, а какой я сегодня, понимаете?
— Получается, что у каждого актера есть право голоса?
— Но если каждый имеет право голоса, также важно, что он где-то готов место уступить, нельзя локтями работать. Вот стоит стол накрытый, вы приходите и садитесь — всем же места хватит за столом, правильно? Где-то какие-то яства лежат, но всем хватит еды, чего локтями-то работать. Кто локтями работает, тот сам по себе существует. Ансамбль, ансамблевое существование — это очень важно.
— Когда смотришь ваши спектакли, создается ощущение, что артисты не играют, не вживаются в своих героев, а проживают себя в них. Как вы добиваетесь этого?
— Я артистам говорю: посмотрите на балетных — они сто раз поставят ножку в эту точку, потому что если на спектакле в эту точку не попадешь, не прокрутишь фуэте. А для того, чтобы это сделать, надо репетировать — и даже иногда нудно репетировать, но чтобы попало в нужное место. А потом наступает момент, когда ты должен не просто точно выполнить, но еще и прожить — в этот короткий музыкальный квадрат ты должен все прожить и разложиться именно в этом временном рисунке, не больше и не меньше. Я сталкивался с более психологическими артистами, со звездами уже — и им поначалу тоже казалось, что это сложно, что хочется больше или меньше времени потратить на сцену, сыграв ее. Но потом, как правило, мои требования оказывались оправданными.
— Зачем вы задаете на сцене такой быстрый темп?
— В жизни мы быстро перестраиваемся, быстро говорим, быстро чувствуем — и все успеваем. Почему в театре мы должны тратить на сцену какое-то безумное количество времени, смаковать? Это тоже можно, но в пределах разумного. Одна сцена подразумевает это, у нее может быть такой темпоритм, но следующая должна быть решена уже совершенно по-другому.
— Для актеров есть ограничения в выражении себя, это понятно. Но режиссерам по идее все позволено? Или нет?
— Меня ограничивает только одно — жалко мне этого артиста или нет. Допустим, это твой ребенок, тебе приятно было бы видеть его в этом? Это уважение к человеку и к зрителю. Например, Паша Акимкин — мой любимый артист, и неужели я могу сделать такую подставу, что он будет иметь неприглядный вид? В театре все можно, это правда, все реально. Понятно, что у каждого свое, существует и театр как способ разрушения, и я считаю, что разрушать надо где-то в каких-то вещах, и… (со сцены доносится пение) видишь, они уже там репетируют, и я одним ухом там… Разрушать можно, но гораздо важнее, где ты созидаешь и где ты сострадаешь.
— Сегодня часто говорят о парадоксе абсолютной свободы в искусстве, которая не дала художникам новых идей. Вы согласны?
— Есть, конечно, тенденция — немножко такой пены нахальства: вот я сейчас буду таким разрушителем. На разрушении легко шокировать зрителя. А что такое шок? Это неравнодушие. Здесь кроется ловушка: театр не должен оставить зрителя равнодушным. Я могу шокировать вас, а потом сказать: «Ну, вы же неравнодушным ушли?» Здесь есть подвох, потому что на шоке играть легко… но где ты любишь, где иронизируешь? Есть такая современная тенденция — потеря самоиронии. Мы же все концептуалисты, у нас такие важные концепции (смеется). Может быть, я 10 лет назад немножко по-другому бы говорил, более кардинально, но сейчас, спустя годы, посмотрев на какие-то вещи, я считаю, что ирония, чувство юмора, азарт и валяние дурака в хорошем смысле слова — это и есть театр.
— В ваших гоголевских «Вечерах» все это было — и юмор, и радость жизни, и мистическая жуть. А что вы для себя открыли в мире Гоголя?
— Николай Васильевич Гоголь для меня — это человек, который написал Библию, человек музыкального слова. Вы читали его тексты? У него же практически нет запятых, это то ли заговор, то ли молитва, то ли ворожба. Особенно в раннем творчестве, в позднем он как-то чуть более структурированно к тексту подходит… не хочу сейчас какими-то умными словами говорить, не люблю и не умею.
— Как вы работаете с литературным текстом?
— Вы садитесь с автором, как с живым, общаетесь с ним, можете с ним спорить, не соглашаться — и он с вами будет где-то соглашаться, а где-то нет. Но этот разговор должен быть наполнен уважением, не свысока и не снизу — вот как я сейчас с вами разговариваю. В этом зазоре и есть режиссура — вы к какому-то общему знаменателю начинаете приходить, именно в диалоге, в споре, в любви рождается нечто третье.
— Какие впечатления у вас остались от калининградского зрителя?
— У вас потрясающий зритель, очень добрый и отзывчивый. Мне кажется, мы недооцениваем зрителя. Он открыт и готов, а кто не готов, тот уйдет сразу: «Ну, не мое, не понял». Понятно, что когда ставишь спектакль, ты себе говоришь: «Эксперимент экспериментом, но ты думай о зрителе, где ему какую подпорку дать, чтобы он все-таки тебя понимал». Я, допустим, не знаю английского языка, и вдруг человек начинает со мной по-английски разговаривать — он же старается мне что-то объяснить, он находит какие-то общие для нас слова. Такое же взаимодействие должно быть со зрителем. Да, ты владеешь каким-то языком — и кто-то скажет, что это уникально, а кто-то — что абсолютная ерунда. Но это неважно, зато у тебя есть свой язык. Значит, ты должен постараться объяснить это зрителю.
— Ваша студия перед созданием гоголевского цикла ездила в экспедицию в деревню, верно?
— Я с 12 лет ездил в экспедиции, там познакомился с уникальными учителями, живущими в селе Плехово, Суджанский район Курской области. Это моя школа, именно школа, потому что я не боюсь говорить, что там люди знают гораздо больше нас, хотя они никаких университетов и школ не заканчивали. Одно сказанное ими слово, одна простая мысль: «Вовка, не делай этого», — и все начинает в голове складываться. Я понимаю, почему сейчас есть такое сильное влечение к буддизму — потому что там это сохранилось. И у нас это тоже есть, и ничем не отличается. Но люди уезжают в город, деревня по большому счету умирает, никто не хочет туда возвращаться. А с другой стороны, я-то тоже туда не еду жить. Мы попадаем в эту ловушку — а действительно, почему? Потому что все равно время движется.
Бабка Дарья Семеновна сказала мне, когда я ей дал послушать нашу музыку: «Вовка, песня должна идти в ногу со временем, но не выскакивать и не отставать». Вот она, золотая середина, пожалуйста. И мы должны, наверное, нести это в город и добросовестно передавать другим.
— Когда затрагиваешь такие серьезные вещи, люди часто говорят: «Мы не будем это читать или смотреть, мы не хотим напрягаться». И как быть?
— Есть театр как развлечение – и есть театр как служение. Надо найти золотую середину. Зрителя приучили, что он покупает билет и идет в театр развлекаться и расслабляться в кресле. А правильная история, как мне кажется, — между театром-развлечением и театром философским, закрытым, театром как церковью и служением. Артист тоже должен жить своей жизнью, он же приносит жизнь в театр, нельзя ограничивать его пространство только театром, но в эти 5-6 часов репетиции он должен служить.
— Нас окружает множество визуальных символов, современная цивилизация вообще визуальна, мы привыкли смотреть, а не слушать, современный человек постоянно потребляет картинки. А вы делаете не визуальный театр, а саундраму. Чем для вас мир звука отличается от визуального мира?
— У меня на этот вопрос пока нет ответа. Моя первая работа, музыка для кино, кое-что мне показала. Есть уже отснятый материал, картинка, все смонтировано, надо только написать музыку. Я думаю: вот здесь должно быть так, потому что здесь такие-то темы и такие-то персонажи. Вы ставите музыку и смотрите с картинкой — это одна история. Потом берете другую музыку — картинка не меняется, но смысл уже другой. Получается, что визуальная история стоит на месте, а музыка меняет уже готовую картинку. Вот такой парадокс, но я не знаю, как это происходит.
— Получается, что в основе всего лежит звук?
— В принципе уже доказано, что все в этой Вселенной построено по законам музыки, у каждой планеты свои частоты, свет — это тоже волна. Я помню, был эксперимент: ученые смотрели, что происходит в мозгу человека, когда он молится. И они пришли к парадоксальному открытию, что при молитве — причем любой, независимо от религии, — наш мозг начинает существовать на частоте младенца. Здесь очень много вопросов. Но музыка нас всех объединяет. Я не отрицаю визуальность, но одно дополняет другое. И когда мы репетируем, сначала нужно сделать спектакль, вне зависимости от света и декораций, а потом уже добавляется свет и т.д.
Вот мы с вами говорим, у вас один тембр — завышенный, скачущий, а мой — низкий такой, прокуренный. Потом послушаете запись — и у вас совершенно другая картинка сложится, более фантазийная, непредсказуемая, которая дает пространство для интерпретации. Или вы по улице идете, а потом включили плейер — и все сразу меняется в зависимости от музыки — и трамвай едет как-то по-другому, и человек оглядывается в такт. И думаешь: «Ничего себе, вот только что была совсем другая история…»
Мы прощаемся, а перед тем как зайти в зал, где уже полным ходом идет репетиция, Владимир Панков оборачивается, говорит: «А вообще, все от людей рождается. Мы ничего не можем, мы никто без наших предков, без тех, кто нас окружает. Понимаешь?..» И растворяется в многоголосии гоголевского текста за дверью.
Беседовала: Екатерина Смирнова.